Так я и поступил.
Я шел в палату депутатов и вдвойне радовался. Во-первых, мне удалось поймать в сети благонамеренности такую крупную рыбину, как сенатор французской республики. Во-вторых, я успел в этом, не затратив ни одного сантима, а, напротив, сам довольно плотно позавтракав на счет новообращенного. Воображаю, как он вытаращит глаза, когда проснется и увидит перед собой addition! Вот-то, я думаю, выругается! Пожалуй, еще процесс, подлец, затеет! Ну, нет, не посмеет! Пьян был… сенатор! сенатору, брат, пьяным быть не полагается. А впрочем, ежели и затеет процесс, так ведь у меня и на этот случай «sagesse des nations» в запасе есть. Скажу, я не я, и лошадь не моя, и я не извозчик – поди, уличай! Кто больше выпил? кто больше съел? Ты! ты, сенатор, и выпил, и съел! – стало быть, ты и плати! Словом сказать, очень мне было весело. Когда я проник в трибуну иностранных журналистов, Клемансо уже разглагольствовал. Суконным языком он произнес суконную речь, которая продолжалась не меньше трех часов и каждый период которой вызывал в слушателе только одну мысль: никого, братец, ты разглагольствиями своими не удивишь! Так что если уже утром, едучи в Версаль, я сомневался в успешном исходе дела, то теперь, слушая Клемансо, чувствовал, что и сомнения не может быть. Он стоял на трибуне, прямой, самодовольный, обложенный грудою книг и фолиантов; сначала брал одну книгу, потом другую и, как чадолюбивая наседка, выклевывал одну цитату за другой, думая насытить ими голодное стадо зверей. Сзади его сидел президент палаты Греви (нынешний президент республики) и, грозно взглядывая на бонапартистов, с заученно деревянным жестом протягивал руку к колокольчику всякий раз, как Кассаньяки, отец и сын, начинали подвывать. Лицом к оратору сидели: напротив – министры БюффИ, Деказ и прочие сподвижники Мак-Магона и своими деревянными физиономиями как бы говорили: хоть кол на голове теши! За ними и по обе стороны – депутаты. Из них выделялись: направо Кассаньяк-отец, которому недоставало только бубнового туза на спину, чтоб быть в полной парадной форме; налево – Гамбетта, который, как капельмейстер оркестром, ловко дирижировал «левою» и «республиканским союзом».
Повторяю: Клемансо говорил ординарно, бесколоритно, вяло. Скудоумна была уже сама по себе мысль говорить три часа о деле, которое в таком только случае имело шансы на выигрыш, если б явилась ораторская сила, которая сразу сорвала бы палату и в общем взрыве энтузиазма потопила бы колебания робких людей. Но такой ораторской силы в настоящее время в палате нет, да ежели бы она и была, то вряд ли бы ей удалось прошибить толстомясых буржуа, которых нагнал в палату со всех концов Франции пресловутый scrutin d'arrondissements, выдвинувший вперед исключительно местный элемент.
Я думаю насчет этого так: истинные ораторы (точно так же, как и истинные баснописцы), такие, которые зажигают сердца человеков, могут появляться только в таких странах, где долго существовал известного рода гнет, как, например, рабство, диктатура, канцелярская тайна, ссылка в места не столь отдаленные (а отчего же, впрочем, и не в отдаленные?) и проч. Под давлением этого гнета в сердцах накапливается раздражение, горечь и страстное стремление прорвать плотину паскудства, опутывающего жизнь. В большинстве случаев, разумеется, победа остается на стороне гнета, и тогда ораторы или сгорают сами собой, или кончают карьеру в местах более или менее отдаленных. Но бывает и так, что гнет вдруг сам собою ослабнет, и плотину с громом и треском разнесет. Вот тогда-то вылезают изо всех щелей ораторы. Во Франции это случилось во время "великой французской революции". Много до того времени накопилось: и барщина, и общая экономическая неурядица, и всякие расхищения. И все не было да не было ораторов, как вдруг – Мирабо! А за ним, как из рога изобилия, посыпались: Дантон, Сен-Жюст, Камилль Демулен, Верпье… какую массу гнета нужно было накопить, чтоб разом предъявить миру столько страстности, горечи, раздражения, сколько было вылито устами этих людей!
Но люди благополучные, невымученные, редко чувствуют потребность зажигать человеческие сердца и в деле ораторства предпочитают разводить канитель. Адвокат, который ничего не получил вперед, всегда защищает порученное ему дело с большим азартом, нежели адвокат, который половину денег взял вперед, а насчет остальной половины обеспечил себя хорошею неустойкой. В словах первого слышится и горечь опасения, и желание прельстить и разжалобить клиента: вот я как в твою пользу распинаюсь, смотри же и ты не надуй! Все эти чувства сообщают его речи живой и взволнованный характер, который не может не действовать и на чувствительного судью. Напротив того, в словах адвоката благополучного слышится только одно: я свои деньги получил. То же самое явление повторяется и здесь, в палате депутатов. Люди всходят на трибуну и говорят Но не потому говорят, что слово, как долго сдержанный поток, само собой рвется наружу, а потому что, принадлежа к известной политической партии, невозможно, хоть от времени до времени, не делать чести знамени. Тот внутренний очаг, из которого надлежало бы вылетать словесному пламени, ежели не совсем потух, то слишком вяло поддерживается и изнутри, и извне.
Oratores fiunt – очень справедлив этот латинский афоризм. То есть Демосфены, Мирабо, Демулены, Дантоны – nascuntur; а Цицероны, Тьеры, Клемансо, Гамбетты и некоторые русские langues bien pendues – эти fiunt Современный французский политический оратор отяжелел и ожирел; современные слушатели его – тоже отяжелели и ожирели. Первый потерял способность зажигать; второй утратил способность быть зажигаемым. В области материальных интересов, как, например: пошлин, налогов, проведения новых железных дорог и т. п., эти люди еще могут почувствовать себя затронутыми за живое и даже испустить вопль сердечной боли; но в области идей они, очевидно, только отбывают повинность в пользу того или другого политического знамени, под сень которого их поставила или судьба, или личный расчет.