За рубежом - Страница 70


К оглавлению

70

Речь моя произвела потрясающее действие. Но в первую минуту не было ни криков, ни волнения; напротив, все сидели молча, словно подавленные. Тайные советники жевали и, может быть, надеялись, что сейчас сызнова обедать начнут; Матрена Ивановна крестилась; у Федора Сергеича глаза были полны слез; у Капитолины Егоровны покраснел кончик носа. Захар Иваныч первый положил конец молчанию, сказав:

– Пардоне – и шабаш! Ну, парень, прошиб ты меня! Поцелуемся!

Слова эти послужили сигналом для наплыва чувств. Федор Сергеич бросился ко мне и, обнимая, прерывающимся голосом говорил:

– Вы облегчили… вы сняли бремя с души… Ах, если б вы знали, как я измучился! Капочка! милая!

В ответ на этот крик сердца Капитолина Егоровна улыбнулась сквозь слезы и сказала:

– Что ж, ежели все… попробуй, мой друг!

А Захар Иваныч присовокупил:

– Валяй!

Словом сказать, все произошло точь-в-точь, как я предвидел.

* * *

И вот, как бы в ответ на совершенный нами подвиг смирения и добра, вечером того же дня произошло чудо.

Старосмыслов получил прогоны…

Он получил их при любезном письме от самого Пафнутьева, который, в согласность с полученными начальственными предписаниями, просил забыть его недавние консервативные неистовства и иметь в виду одно: что отныне на всем лице России не найдется более надежного либерала, как он, Пафнутьев. Но в иллюзии все-таки убеждал не верить.

Одним словом, как-то так случилось, что не Старосмыслову пришлось раскаиваться, а раскаялся сам Пафнутьев.

Я считаю излишним описывать радостный переполох, который это известие произвело в нашей маленькой колонии. Но для меня лично к этой радости примешивалась и частичка горя, потому что на другой же день и Блохины и Старосмысловы уехали обратно в Россию. И я опять остался один на один с мучительною думою: кого-то еще пошлет бог, кто поможет мне размыкать одиночество среди этой битком набитой людьми пустыни…

VI

Главное, чего русский гулящий человек должен всего больше опасаться за границей, – это одиночества и в особенности продолжительного. Одиночество дает человеку поблажку мыслить – вот в чем беда. Мыслить, то есть припоминать, ставить вопросы, а буде не пропала совесть, то чувствовать и уколы стыда. Так что в результате непременно получится какое-то гложущее уныние. Это уныние приведет к нулю всю работу мысли; оно парализирует возможные решения, заслонит возможные перспективы и будет лишь безнадежно раздражать до тех пор, покуда счастливый случай не подвернет под руку Краснохолмского купца или всероссийского бесшабашного советника. Или, говоря другими словами, покуда пустяки и праздное мелькание вновь не займут той первенствующей роли, которая, по преданию, им принадлежит.

Но для того, чтобы сделать мою мысль по возможности ясною, считаю нелишним сказать несколько слов о пустяках.

В среде, где нет ни подлинного дела, ни подлинной уверенности в завтрашнем дне, пустяки играют громадную роль. Это единственный ресурс, к которому прибегает человек, чтоб не задохнуться окончательно, и в то же время это легчайшая форма жизни, так как все проявления ее заключаются в непрерывном маятном движении от одного предмета к другому, без плана, без очереди, по мере того как они сами собой выплывают из бездны случайностей!

Предаваясь этому движению, человек совершает простую обрядность, не только не требующую помощи мыслящей силы, но даже идущую прямо для мысли. Подавленная, целой массой случайных подробностей, мысль прячется, глохнет, а ежели, от времени до времени, и настают для нее минуты пробуждения, то она не помогает, не выводит на дорогу, а только мучительно раздражает. Она ставит вопросы, взбудораживает совесть, но в то же время постыдно ослабевает перед всякой серьезней работой разъяснения. Вопросы остаются обнаженными, в том зачаточном виде, в каком они возникли; совесть бесконечно ноет – только и всего. Даже компромиссов не является, на которых, хоть с грехом пополам, можно было бы примириться. Одно желание: уйти, забыть, на все махнуть рукой…

Повторяю: при таких условиях одиночество лишает человека последнего ресурса, который дает ему возможность заявлять о своей живучести. Потребность усчитать самого себя, которая при этом является, приводит за собой не работу мысли в прямом значении этого слова, а лишь безнадежное вращение в пустоте, вращение, сопровождаемое всякого рода трусостями, отступничествами, малодушиями.

Плод жизни, в основе которой лежат одни пустяки, – пустота, и эта пустота только пустяками же и может быть наполнена. Вопросы встают, но внушают болезненный страх; воспоминания плывут навстречу, но вызывают отчаяние; совесть пробуждается, но переходит в смуту. В силу какого-то ужасного предания, ничто не задерживает мысли, не вызывает ее на правильную работу. Остаются – пустяки. Они представляют собой жизненный фонд, естественное продолжение всего прошлого, начиная с пеленок и кончая последнею, только что прожитою минутой, когда с языка сорвалось – именно сорвалось, а не сказалось – последнее пустое слово. В одних пустяках человек ощущает себя вполне легко; перед ними одними он не чувствует надобности трусить, лицемерить, оглядываться в страхе по сторонам. Пустяки представляют подавляющую силу именно в том смысле, что убивают в человеке способность интересоваться чем бы то ни было, кроме самого низменного бездельничества. Является неудержимая потребность потонуть в пустяках, развеять жизнь по ветру, существовать со дня на день, слоняться от одного предмета к другому, ни во что не углубляясь…

70