– Ваше сиятельство! – спросил я, – знаете ли вы, что такое рубль?
Он взглянул на меня с недоумением, как бы спрашивая: это еще что за выдумка?
– Я знаю, – продолжал я, – вы думаете: рубль – это денежный знак…
– Но… sapristi! надеюсь…
– В том-то и дело, что это не совсем так. Чтоб сделаться денежным знаком, рубль должен еще заслужить. Если он заслужил – его называют монетною единицей, если же не заслужил – желтенькою бумажкой.
– Гм… но если б это было даже и так, для чего мне это нужно знать?
– Ах, ваше сиятельство! вам обо всем необходимо необременительные сведения иметь! бог милостив! вдруг, паче чаяния, не ровён час…
– Да; но даже и в таком случае… Рубль так рубль, бумажка так бумажка…
– А вы попробуйте-ка к этому делу "понеже" приспособить – ан выйдет вот что: "Понеже за желтенькую бумажку, рублем именуемую, дают только полтинник – того ради и дабы не вводить обывателей понапрасну в заблуждение, Приказали: низшим местам и лицам предписать (и предписано), а к равным отнестись (и отнесено-с), дабы впредь, до особого распоряжения, оные желтенькие бумажки рублями не именовать, но почитать яко сущие полтинники".
– Ну-с, дальше-с.
– А дальше опять: "Понеже желтенькие бумажки, хотя и по сущей справедливости из рублей в полтинники переименованы, но дабы предотвратить происходящий от сего для казны и частных лиц ущерб, – того ради Постановили: употребить всяческое тщание, дабы оные полтинники вновь до стоимости рубля довести"… А потом и еще «понеже», и еще, и еще; до тех пор, пока в самом деле что-нибудь путное выйдет.
– Позвольте! а ежели ничего не выйдет?
– Ну, тогда уж как богу угодно…
– По-ни-ма-ю!
Одним утром, не успел я еще порядком одеться, как в дверь ко мне постучалась номерная прислужница ("la fille, как их здесь называют) и принесла карточку, на которой я прочитал: Theodor de Twerdoonto. Он ожидал меня в читальном салоне, куда, разумеется, я сейчас же и поспешил.
– Подхалимов! – сказал он мне, – вы литератор! вы это можете… Напишите из моей жизни трагедию!
– С удовольствием, граф, – ответил я.
– Такую трагедию, чтоб все сердца… ну, буквально, чтоб все сердца истерзались от жалости и негодования… Подлецы, льстецы, предатели – чтоб все тут было! Одним словом, чтоб зритель сказал себе: понеже он был окружен льстецами, подлецами и предателями, того ради он ничего полезного и не мог совершить!
– Понимаю, ваше сиятельство! Только все-таки позвольте подумать: надо эту мину умеючи подвести.
– Я рассчитываю на вас, Подхалимов! Надо же, наконец! надо, чтоб знали! Человек жил, наполнил вселенную громом – и вдруг… нигде его нет! Вы понимаете… нигде! Утонул и даже круга на воде… пузырей по себе не оставил! Вот это-то именно я и желал бы, чтоб вы изобразили! Пузырей не оставил… поймите это!
Он быстро повернулся и пошел к выходу, очевидно, желая скрыть от меня охватившее его волнение. Но я вспомнил, что для полного успеха предстоящей работы мне необходимо одно очень важное разъяснение, и остановил его.
– Ваше сиятельство! позвольте один нескромный вопрос, – сказал я, – когда человек сознаёт себя, так сказать, вместилищем государственности… какого рода чувство испытывает он?
Он остановился против меня и глубоко взволнованным голосом произнес:
– C'est mi sentiment… ineffable!!
Первый акт был через час окончен мною. Содержание его составляло воспитание графа ТвэрдоонтС. Молодой граф требует, чтоб его обучали латинской грамматике, но родители его находят, что это не комильфо, и, вместо латинской грамматики, заставляют его проходить науку о том, что есть истинная кобыла? Происходит борьба, в которой юноша изнемогает. Действие оканчивается тем, что молодой граф получил аттестат об отличном окончании курса наук (по выбору родителей) и, держа оный в руках, восклицает: «Вот и желанный аттестат получен! но спросите меня по совести, что я знаю, и я должен буду ответить: я знаю, что я ничего не знаю!»
Граф прочитал мою работу и остался ею доволен, так что я сейчас же приступил к сочинению второго акта. Но тут случилось происшествие, которое разом прекратило мои затеи. На другой день утром я, по обыкновению, прохаживался с графом под орешниками, как вдруг… смотрю и глазам не верю! Прямо навстречу мне идет, и даже не идет, а летит обнять меня… действительный Подхалимов!
Вся эта сцена продолжалась только одно мгновение. В это мгновение Подхалимов успел назвать меня по фамилии, успел расцеловать меня, обругать своего редактора, рассказать анекдот про Гамбетту, сообщить, что Виктор Гюго – скупердяй, а Луи Блан – старая баба, что он у всех был, мед-пиво пил…
Граф смотрел на эту сцену и понимал только одно: что я не Подхалимов. Казалось, он сбирался проглотить меня…
И он непременно проглотил бы, если б я не распорядился заблаговременно провалиться сквозь землю…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Само собой разумеется, что через полчаса я уже оставил Интерлакен, а вместе с тем и Швейцарию.
Но для чего мне понадобилось быть в оной?
С представлением о Франции и Париже для меня неразрывно связывается воспоминание о моем юношестве, то есть о сороковых годах. Да и не только для меня лично, но и для всех нас, сверстников, в этих двух словах заключалось нечто лучезарное, светоносное, что согревало нашу жизнь и в известном смысле даже определяло ее содержание.
Как известно, в сороковых годах русская литература (а за нею, конечно, и молодая читающая публика) поделилась на два лагеря: западников и славянофилов. Был еще третий лагерь, в котором копошились Булгарины, Бранты, Кукольники и т. п., но этот лагерь уже не имел ни малейшего влияния на подрастающее поколение, и мы знали его лишь настолько, насколько он являл себя прикосновенным к ведомству управы благочиния. Я в то время только что оставил школьную скамью и, воспитанный на статьях Белинского, естественно, примкнул к западникам. Но не к большинству западников (единственно авторитетному тогда в литературе), которое занималось популяризированием положений немецкой философии, а к тому безвестному кружку , который инстинктивно прилепился к Франции. Разумеется, не к Франции Луи-Филиппа и Гизо, а к Франции Сен-Симона, Кабе, Фурье, Луи Блана и в особенности Жорж Занда . Оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что «золотой век» находится не позади, а впереди нас…Словом сказать, все доброе, все желанное и любвеобильное – все шло оттуда.